Детство
Я родился в Шрусбери 12 февраля 1809 г. Мне приходилось слышать от отца, что, по его мнению, люди с мощной памятью традиционно владеют воспоминаниями, уходящими далековато назад, к чрезвычайно раннему периоду их жизни. Не так обстоит дело со мною, ибо самое раннее мое воспоминание относится только к тому времени, когда мне было четыре года и несколько месяцев,- мы направились тогда на морские купанья близ Абергела, и я помню, хотя и чрезвычайно смутно, некие действия и места, связанные с пребыванием там.
До того, как я начал ходить в школу, со мной занималась моя сестра Каролина, но я сомневаюсь в том, шли ли эти занятия удачно. Мне ведали, что я проявлял в учении еще меньше сообразительности, чем моя младшая сестра Кэтрин, и мне думается, что во почти всех отношениях я не был послушным мальчуганом.
К тому времени, когда я стал посещать школу для приходящих учеников, у меня уже отчетливо развился вкус к естественной истории и в особенности к собиранию коллекций. Я пробовал узнать наименования растений и собирал различные предметы: раковины, печати, франки монеты и минералы.
…В этом ранешном возрасте меня, по-видимому, интересовала изменчивость растений! Я произнес одному небольшому мальчугану (кажется, это был Лейтон, ставший потом известным лихенологом и ботаником), что могу растить полиантусы и примулы различной окраски, поливая их теми либо другими цветными жидкостями; это была, естественно, страшная выдумка, я никогда даже не пробовал сделать что-либо схожее. Могу тут признаться также, что в детстве я часто придумывал заведомый вздор и притом постоянно лишь для того, чтоб вызвать удивление окружающих. В один прекрасный момент, к примеру, я сорвал с деревьев, принадлежавших моему папе, много превосходных фруктов, упрятал их в кустиках, а потом сломя голову побежал распространять новость о том, что я нашел склад краденых фруктов.
Когда я кончил школу, я не был для моих лет ни чрезвычайно неплохим, ни нехорошим учеником; кажется, все мои учителя и отец считали меня очень заурядным мальчуганом, стоявшим в интеллектуальном отношении, пожалуй, даже ниже среднего уровня. Я был глубоко огорчен, когда в один прекрасный момент мой отец произнес мне: «Ты ни о чем же не думаешь, не считая охоты, собак и ловли крыс; ты опозоришь себя и всю нашу семью!» Но отец мой, добрейший в мире человек, память о котором мне нескончаемо дорога, говоря это, был, возможно, сердит на меня не совершенно справедлив.
В конце пребывания в школе я стал страстным любителем ружейной охоты, и мне кажется, что чуть ли кто-либо показал столько рвения к самому святому делу, сколько я - к стрельбе по птицам. Отлично помню, как я застрелил первого бекаса, - возбуждение мое было так велико, руки мои так сильно дрожали, что я чуть в состоянии был перезарядить ружье. Эта страсть длилась долго, и я стал хорошим стрелком. Во время пребывания в Кембридже я упражнялся в меткости, вскидывая ружье к плечу перед зеркалом, что бы созидать верно ли я прицелился. Иной и притом наилучший прием состоял в том, что, наложив на боек ударника пистон, я стрелял в зажженную свечу, которой размахивал товарищ; ежели прицел был взят правильно, то легкое дуновение воздуха гасило свечу. Взрыв пистонов сопровождался мощным треском, и мне передавали, что наставник института как-то увидел по этому поводу: «Что за странноватое дело! Похоже на то, что мистер Дарвин целыми часами щелкает бичом у себя в комнате: я нередко слышу щелканье, когда прохожу под его окнами».
С неким вниманием я, возможно, следил насекомых, ибо когда в десятилетнем возрасте (в 1819 г.) я провел три недельки на взморье в Плас-Эдвардсе в Уэльсе, я был сильно заинтересован и поражен, обнаружив какое-то большое черно-красного цвета полужесткокрылое насекомое, много бабочек (Zygaena) и какую-то Cicindela, какие не водятся в Шропшире. Я практически настроился на то, чтоб собирать всех насекомых, которых мне получится отыскать мертвыми, так как, посоветовавшись с сестрой, пришел к заключению, что нехорошо убивать насекомых лишь для того, чтоб составить коллекцию их. Прочитав книжку Уайта «Селборн», я стал с огромным наслаждением следить за повадками птиц и даже делал заметки о собственных наблюдениях. Помню, что в простоте моей я был поражен тем, почему каждый джентльмен не становится орнитологом.
Эдинбург
Потому что предстоящее пребывание в школе было бесполезным для меня, отец благоразумно решил забрать меня оттуда несколько ранее обыденного срока и выслал (в октябре 1825 г.) совместно с моим братом в Эдинбургский институт, где я пробыл два учебных года.
…Вскоре опосля того я пришел - на основании разных маленьких фактов - к убеждению, что отец оставит мне состояние, достаточное для того, чтоб вести состоятельную жизнь, хотя я никогда даже не представлял для себя, что буду таковым богатым человеком, каким стал сейчас; данной для нас убежденности оказалось, но, довольно для того, чтоб погасить во мне сколько-нибудь суровое усердие в исследовании медицины.
Кембридж
Опосля того как я провел два учебных года в Эдинбурге, мой отец сообразил либо вызнал от моих сестер, что мне совсем не улыбается мысль стать доктором, и потому предложил мне сделаться священником. Возможность моего перевоплощения в праздного любителя спорта - а таковая моя будущность казалась тогда вероятной - совсем справедливо приводила его в ужасное негодование. Я попросил отдать мне некое время на размышление, так как на основании тех немногих сведений и мыслей, которые были у меня на этот счет, я не мог без колебаний заявить, что верю во все догматы англиканской церкви; вообщем, в остальных отношениях мысль стать сельским священником нравилась мне. Я старательно прочел потому книжку «Пирсон о вероучении» [«Pearson on the Creed»] и несколько остальных богословских книжек, а потому что у меня не было в то время ни мельчайшего сомнения в четкой и буквальной истинности каждого слова Библии, то я скоро уверил себя в том, что наше вероучение нужно считать на сто процентов применимым. Меня совсем не поражало, как нелогично говорить, что я верю в то, что я не могу осознать и что практически [вообще] не поддается осознанию.
Три года, проведенные мною в Кембридже, были в отношении академических занятий так же на сто процентов затрачены впустую, как годы, проведенные в Эдинбурге и в школе. Я пробовал заняться арифметикой и даже отправился для этого в Бармут в летнюю пору 1828 г. с личным педагогом (чрезвычайно тупым человеком), но занятия мои шли очень вяло. Они вызывали у меня отвращение основным образом поэтому, что я не в состоянии был усмотреть какой-нибудь смысл в первых основаниях алгебры. Это отсутствие у меня терпения было чрезвычайно глуповатым, и потом я глубоко сожалел о том, что не продвинулся по последней мере так, чтоб уметь хотя бы мало разбираться в великих руководящих началах арифметики, ибо люди, овладевшие ею, кажутся мне наделенными каким-то добавочным орудием разума [«extra sense»].
В Институте читались по разным отраслям познания общественные лекции, посещение которых было полностью добровольным, но мне уже так осточертели лекции в Эдинбурге, что я не прогуливался даже на красноречивые и достойные внимания лекции Седжвика. Если б я посещал их, то стал бы, возможно, геологом ранее, чем это случилось в реальности. Я посещал, но, лекции Генсло по ботанике, и они чрезвычайно нравились мне, потому что отличались исключительной ясностью изложения и превосходными демонстрациями; но ботанику я не изучал. Генсло имел обыкновение совершать со своими учениками,.в том числе и с наиболее старенькыми членами Института, полевые экскурсии,- пешком, в отдаленные места - в каретах и вниз по реке - на баркасе,- и во время этих экскурсий читал лекции о наиболее редких растениях и животных, которых удавалось следить. Экскурсии эти были восхитительны.
Моя страсть к ружейной стрельбе и охоте, а ежели это не удавалось выполнить, то - к прогулкам верхом по окрестностям, привела меня в кружок любителей спорта, посреди которых было несколько юных людей не чрезвычайно высочайшей нравственности. По вечерам мы нередко совместно обедали, хотя, нужно огласить, на этих обедах часто бывали люди наиболее дельные; по временам мы порядочно выпивали, а потом забавно пели и игрались в карты. Знаю, что я должен стыдиться дней и вечеров, растраченных схожим образом, но некие из моих друзей были такие милые люди, а настроение наше бывало таковым радостным, что не могу не вспоминать о этих временах с чувством большогоудовольствия.
Но мне приятно вспоминать, что у меня было много и остальных друзей, совсем другого рода. Я был в большой дружбе с Уитли, который потом стал лауреатом Кембриджского института по арифметике, мы повсевременно совершали с ним долгие прогулки. Он привил мне вкус к картинам и неплохим гравюрам, и я заполучил несколько экземпляров. Я нередко бывал в Галерее Фицуильяма, и у меня, видимо, был достаточно неплохой вкус, ибо я восхищался непременно наилучшими картинами и дискуссировал их со старенькым хранителем Галереи. С огромным энтузиазмом прочел я также книжку сэра Джошуи Рейнольдса. Вкус этот, хотя не был прирожденным, сохранялся у меня в протяжении пары лет, и почти все картины в Государственной галерее в Лондоне доставляли мне истинное удовольствие, а одна картина Себастьяна дель Пьомбо возбудила во мне чувствовеличественного.
Я бывал также в музыкальном кружке, кажется, благодаря моему сердечному другу Герберту, окончившему Институт с высшим различием по арифметике. Общаясь с этими людьми и слушая их игру, я заполучил точно выраженный вкус к музыке и стал очень нередко распределять свои прогулки так, чтоб слушать в будние дни хоралы в церкви Института короля [King's College]. Я испытывал при всем этом такое интенсивное удовольствие, что по временам у меня пробегала дрожь по спинному хребту.
…Ничто не доставляло мне такового наслаждения, как коллекционирование жуков. Это была конкретно одна только страсть к коллекционированию, потому что я не анатомировал их, изредка сверял их наружные признаки с размещенными описаниями, а наименования их устанавливал как попало. Приведу подтверждение моего рвения в данном деле. В один прекрасный момент, сдирая с дерева кусочек старенькой коры, я увидел 2-ух редких жуков и схватил каждой рукою по одному из их, но здесь я увидел третьего, какого-то новейшего рода, которого я никак не в состоянии был упустить, и я сунул того жука, которого держал в правой руке, в рот. Как досадно бы это не звучало! Он выпустил какую-то очень едкую жидкость, которая так обожгла мне язык, что я обязан был выплюнуть жука, и я растерял его, так же как и третьего.
Коллекционирование шло у меня чрезвычайно удачно, при этом я изобрел два новейших метода [собирания жуков]: я нанял работника, которому поручил соскребывать в течение зимы мох со старенькых деревьев и ложить его в большой мешок, также собирать мусор со дна барок, на которых привозят с болот тростник; таковым образом я заполучил несколько чрезвычайно редких видов. Никогда ни один поэт не испытывал при виде первого собственного написанного стихотворения большего восторга, чем я, когда я увидал в книжке Стивенса «Illustrations of British Insects» [«Изображения английских насекомых»] волшебные слова: «Пойман Ч. Дарвином, эсквайром».
Путешествие на «Бигле» с 27 декабря 1831 г. по 2 октября 1836 г.
Возвратившись домой опосля моей непродолжительной геологической поездки по Северному Уэльсу, я отыскал письмо от Генсло, извещавшее меня, что капитан Фиц-Рой готов уступить часть собственной своей каюты какому-нибудь юному человеку, который согласился бы добровольно и без всякого вознаграждения отправиться с ним в путешествие на «Бигле» в качестве натуралиста.
Когда потом мы сблизились с Фиц-Роем, он поведал мне, что я чрезвычайно серьезно рисковал быть отвергнутым из-за формы моего носа! Горячий последователь Лафатера, он был убежден, что может судить о нраве человека по чертам его лица, и колебался в том, чтоб человек с таковым носом, как у меня, мог обладать энергией и решимостью достаточными для того, чтоб совершить путешествие. Думаю, но, что потом он полностью удостоверился в том, что мой нос ввел его в заблуждение.
Путешествие на «Бигле» было самым значимым событием моей жизни, определившим весь мой предстоящий жизненный путь….Я постоянно считал, что конкретно путешествию я должен первым подлинным диспиплинированием, т. е. воспитанием, моего мозга; я был поставлен в необходимость вплотную заняться несколькими разделами естественной истории, и благодаря этому мои возможности к наблюдению усовершенствовались, хотя они уже и до тех пор были хорошо развиты.
В особенности огромное значение имело геологическое исследование всех посещенных мною районов… Иным моим занятием было коллекционирование животных всех классов, короткое описание их и грубое анатомирование почти всех морских животных; но из-за моего неумения рисовать и отсутствия у меня достаточных познаний по анатомии значимая толика рукописных заметок, изготовленных мною во время путешествия, оказалась практически бесполезной.
Оглядываясь на прошедшее, я замечаю сейчас, что равномерно любовь к науке возобладала во мне над всеми остальными склонностями. 1-ые два года древняя страсть к охоте сохранялась во мне практически во всей собственной силе, и я сам охотился на всех птиц и животных, нужных для моей коллекции, но понемногу я стал все почаще и почаще передавать ружье собственному слуге и в конце концов совсем дал его ему, потому что охота мешала моей работе, в индивидуальности - исследованию геологического строения местности. Я нашел, правда, бессознательно и равномерно, что наслаждение, доставляемое наблюдением и работой мысли, несоизмеримо выше того, которое доставляют какое-либо техническое умение либо спорт. Первобытные инстинкты дикаря равномерно уступали во мне место полученным вкусам цивилизованного человека. Тот факт, что мой мозг развился под влиянием моих занятий во время путешествия, представляется мне вероятным на основании 1-го замечания, изготовленного моим папой, который был самым чутким наблюдателем, какого мне когда-либо приходилось созидать, различался скепсисом и был далек от того, чтоб хоть сколько-нибудь верить в френологию; и вот, в первый раз увидев меня опосля путешествия, он обернулся к моим сестрами воскрикнул: «Да ведь у него совсем поменялась форма головы!»
Ярче всего другого возникает и на данный момент перед моим умственным взглядом великолепие тропической растительности. Да и то чувство величавого, которое я испытал при виде великих пустынь Патагонии и одетых лесом гор Пламенной Земли, оставило в моей памяти неизменное воспоминание. Вид нагого дикаря в обстановке его родной земли - зрелище, которое никогда не забудется.
…Я работал во время путешествия с величайшим напряжением моих сил просто оттого, что мне доставлял наслаждение процесс исследования, также поэтому, что я страстно желал добавить несколько новейших фактов к тому великому множеству их, которым обладает естествознание. Но не считая того у меня было и честолюбивое желание занять достойное место посреди людей науки, - не берусь судить, был ли я честолюбив наиболее либо наименее, чем большая часть моих собратий по науке.
Религиозные взоры
В течение этих 2-ух лет мне пришлось много размышлять о религии. Во время плавания па «Бигле» я был полностью ортодоксален; вспоминаю, как некие офицеры (хотя и сами они были людьми ортодоксальными) от всего сердца смеялись нужно мной, когда по какому-то вопросцу морали я сослался на Библию как на непреложный авторитет. Полагаю, что их рассмешила новизна моей аргументации. Но в течение этого периода [т. е. с октября 1836 г. до января 1839 г.] я равномерно пришел к сознанию того, что Ветхий завет с его до очевидности ложной историей мира, с его вавилонской башней, радугой в качестве знамения завета и пр. и пр., и с его приписыванием богу эмоций мстительного тирана заслуживает доверия не в большей мере, чем священные книжки индусов либо верования какого-либо дикаря.
Размышляя дальше над тем, что потребовались бы самые ясные подтверждения для того, чтоб вынудить хоть какого обычного человека поверить в чудеса, которыми подтверждается христианство; что чем больше мы познаем твердые законы природы, тем все наиболее неописуемыми стают для нас чудеса; что в те [отдаленные] времена люди были невежественны и легковерны до таковой степени, которая практически непонятна для нас……Я равномерно не стал верить в христианство как божественное откровение.
Но я никак не был склонен отрешиться от собственной веры; я убежден в этом, ибо отлично помню, как я все опять и опять ворачивался к умопомрачительным мечтам о открытии в Помпеях либо где-нибудь в другом месте древней переписки меж какими-нибудь выдающимися римлянами либо рукописей, которые самым поразительным образом подтвердили бы все, что сказано в Евангелиях. Но даже и при полной свободе, которую я предоставил собственному воображению, мне становилось все сложнее и сложнее придумать такое подтверждение, которое в состоянии было бы уверить меня. Так понемногу закрадывалось в мою душу неверие, и в конце концов я стал совсем неверующим….Незамудреный текст [Евангелия] указывает, по-видимому, что люди неверующие - а в их число было надо бы включить моего отца, моего брата и практически всех моих наилучших друзей - понесут вечное наказание. Мерзкое учение!
Все в природе является результатом жестких законов….К выбору того вида действий, который более благотворен для вида, животное могут вдохновлять как страдание, к примеру - боль, голод, жажда и ужас, так и наслаждение, к примеру - пища и питье, также процесс размножения вида и пр., или же сочетание того и другого, к примеру - отыскивание еды. Но боль либо хоть какое другое страдание, ежели они длятся долго, вызывают подавленность и снижают способность к деятельности, хотя они непревзойденно служат для того, чтоб побудить живое существо оберегаться от какого-нибудь огромного либо внезапного зла. С иной стороны, приятные чувства могут долго длиться, не оказывая никакого подавляющего деяния; напротив, они вызывают завышенную деятельность всей системы. Таковым образом и вышло, что большая часть либо все чувствующие существа так развились методом естественного отбора, что приятные чувства служат им обычными руководителями.
Существо настолько могущественное и настолько исполненное познания, как бог, который мог сделать вселенную, представляется нашему ограниченному разуму всевластным и всезнающим, и предположение, что благожелательность бога не безгранична, отталкивает наше сознание, ибо какое преимущество могли бы представлять мучения миллионов низших животных в протяжении практически нескончаемого времени?
Что касается бессмертия, то ничто не показывает мне [с таковой ясностью], как сильна и практически инстинктивна вера в него, как рассмотрение точки зрения, которой держится в текущее время большая часть физиков, а конкретно, что солнце и все планетки с течением времени станут очень прохладными для жизни, ежели лишь какое-нибудь огромное тело не столкнется с солнцем не скажет ему таковым методом новейшую жизнь. Ежели верить, как верю я, что в отдаленном будущем человек станет еще наиболее совершенным существом, чем в текущее время, то мысль о том, что он и все остальные чувствующие существа обречены на полное ликвидирование опосля настолько длительного медленного прогресса, становится невыносимой. Тем, кто неоспоримо допускает бессмертие людской души, разрушение нашего мира не покажется настолько страшным.
Иной источник уверенности в существовании бога, источник, связанный не с эмоциями, а с разумом, производит на меня воспоминание еще наиболее веское. Он заключается в последней трудности либо даже невозможности представить для себя эту обширную и чудесную вселенную, включая сюда и человека с его способностью заглядывать далековато в прошедшее и будущее, как итог слепого варианта либо необходимости. Размышляя таковым образом, я чувствую себя принужденным обратиться к Первопричине, которая владеет интеллектом, в некий степени аналогичным разуму человека…
Я не сделал какого-нибудь сурового греха не испытываю потому никаких угрызений совести, но я чрезвычайно и чрезвычайно нередко сожалел о том, что не оказал больше конкретного добра моим ближним. Единственным, но недостающим извинением является для меня то событие, что я много болел, также моя умственная конституция, которая делает для меня очень затруднительным переход от 1-го предмета либо занятия к другому.
Нет ничего наиболее восхитительного, чем распространение религиозного неверия, либо рационализма, в протяжении 2-ой половины моей жизни. Перед моей предсвадебной помолвкой мой отец рекомендовал мне кропотливо скрывать мои сомнения [в религии], ибо, говорил он, ему приходилось созидать, какое исключительное несчастье откровенность этого рода доставляла вступившим в брак лицам. Дела шли отлично до того времени, пока супруга либо супруг не заболевали, но тогда некие дамы испытывали томные мучения, потому что сомневались в способности духовного спасения собственных мужей, и сиим в свою очередь причиняли мучения мужьям.
Жизнь в Лондоне
От моего возвращения в Великобританию 2 октября 1886 г. до свадьбы 29 января 1839 г. В эти два года и три месяца я развил огромную активность, чем в какой-нибудь иной период моей жизни, хотя по временам я ощущал себя плохо, и часть времени оказалась потому потерянной. Проездив пару раз взад и вперед меж Шрусбери, Мэром, Кембриджем и Лондоном, я поселился 13 декабря в Кембридже, где хранились под наблюдением Генсло все мои коллекции. Тут я прожил три месяца и при помощи доктора Миллера произвел определение моих минералов и горных пород.
…Она - мое величайшее счастье, и я могу огласить, что за всю мою жизнь я ни разу не слыхал от нее ни одного слова, о котором я мог бы огласить, что предпочел бы, чтоб оно совсем не было произнесено. Ее отзывчивая доброта ко мне была постоянно постоянной, и она с величайшим терпением переносила мои нескончаемые жалобы на недомогания и неудобства. Уверен, что она никогда не упускала способности сделать доброе дело для кого-нибудь из числа тех, кто ее окружал. Меня изумляет то исключительное счастье, что она, человек, стоящий по всем своим нравственным качествам неизмеримо выше меня, согласилась стать моей супругой. Она была моим мудрым советником и светлым утешителем всю мою жизнь, которая без нее была бы в протяжении чрезвычайно огромного периода времени ничтожной и несчастной из-за заболевания. Она снискала любовь и восхищение всех, кто находился поблизости нее.
В отношении собственной семьи я был вправду в высшей степени счастлив, и вынужден огласить для вас, мои малыши, что никто из вас никогда не доставлял мне никакого беспокойства, ежели не считать ваших болезней. Полагаю, что мало существует отцов, у каких есть 5 отпрыской и которые могут с полной правдивостью сделать схожее заявление. Когда вы были совершенно малеханькими, мне доставляло удовольствие играться с вами, и я с тоской думаю, что эти дни никогда уже но возвратятся. С самого ранешнего юношества и до сегодняшнего дня, когда вы стали взрослыми, все вы, мои сыновья и дочери, были в высшей степени милыми, привлекательными и любящими нас [родителей] и друг дружку. Когда все вы либо большая часть вас собирается дома (что, благодарение небесам, случается достаточно нередко), то на мой вкус никакое другое общество не быть может для меня наиболее приятным, да я не жажду никакого другого общества.
Жизнь в Дауне
Возможно, не достаточно кто вел такую уединенную жизнь, как мы. Ежели не считать непродолжительных поездок в гости к родственникам, редких выездов на взморье либо еще куда-нибудь, мы практически никуда не выезжали. В 1-ый период нашего пребывания [в Дауне] мы время от времени бывали в обществе и воспринимали немногих друзей у себя; но мое здоровье постоянно мучалось от хоть какого возбуждения - у меня начинались припадки мощной дрожи и рвоты….Пока я был молод и здоров, я был способен устанавливать с людьми чрезвычайно теплые дела, но в позднейшие годы, хотя я все еще питаю чрезвычайно дружеские чувства по отношению ко почти всем лицам, я растерял способность глубоко привязываться к кому бы то ни было, и даже к моим хорошим и драгоценным друзьям Гукеру и Гексли я привязан уже не так глубоко, как в былые годы. Как я могу судить, эта прискорбная утрата чувства [привязанности] развивалась во мне равномерно - вследствие того, что я боялся утомления, а потом и вследствие [действительно наступавшего] изнеможения, которое под конец смешивалось в моем представлении со встречей и разговором в течение какого-либо часа с кем бы то ни было, кроме моей супруги и малышей.
Основным моим удовольствием и единственным занятием в течение всей жизни была научная работа, и возбуждение, вызываемое ею, дозволяет мне на время забывать либо и совершенно избавляет мое неизменное нехорошее самочувствие….В июне 1842 г. я в первый раз отважился доставить для себя ублажение и набросал карандашом на 35-ти страничках чрезвычайно короткое резюме моей теории; в течение лета 1844 г. я расширил это резюме до очерка на 230-ти страничках, который я кропотливо переписал и храню у себя до реального времени.
Книжка под титулом «Происхождение видов» была размещена в ноябре 1859 г.
Совсем непременно, что эта книжка - основной труд моей жизни. С первого момента [своего появления] она воспользовалась очень огромным фуррором. 1-ое маленькое издание в 1250 экземпляров разошлось в день выхода в свет, а скоро опосля того [было распродано] и 2-ое издание в 3000 экземпляров. До реального времени (1876г.) в Великобритании разошлось шестнадцать тыщ экземпляров, и ежели учитывать, как трудна эта книжка для чтения, необходимо признать, что это - огромное количество. Она была переведена практически на все европейские языки, даже на испанский, чешский, польский и российский. По словам мисс Бэрд, она была переведена также на японский язык и обширно изучается в Стране восходящего солнца. Даже на древнееврейском языке возник очерк о ней, доказывающий, что моя теория содержится в Ветхом завете!
…Величайшим утешением для меня были слова, которые я сотки раз повторял себе: «Я трудился изо всех сил и старался, как мог, а ни один человек не в состоянии сделать больше этого». Вспоминаю, как, находясь в Бухте Хорошего Фуррора на Пламенной Земле, я пошевелил мозгами (и кажется, написал о этом домой), что не смогу употреблять свою жизнь лучше, чем пытаясь внести какой-никакой вклад в естествознание. Это я и делал по мере собственных возможностей, и пусть критики молвят, что им угодно, в этом они не сумеют разубедить меня.
Мой труд «Происхождение человека» был размещен в феврале 1871 г. Как я пришел к убеждению, в 1837 либо 1838 г., что виды представляют собой продукт конфигурации, я не мог уклониться от мысли, что и человек был должен произойти в силу такого же закона…. «Происхождение человека» я писал три года, да и на этот раз, как традиционно, часть времени была потеряна из-за заболевания, а часть ушла на подготовку новейших изданий [моих книг] и на остальные работы наименьшего размера.
…Вот уже много лет, как я не могу вынудить себя прочесть ни одной стихотворной строчки; не так давно я пробовал читать Шекспира, но это показалось мне неописуемо, до отвращения кислым. Я практически растерял также вкус к живописи и музыке….Мой разум стал некий машинкой, которая перемалывает огромные собрания фактов в общие законы, но я не в состоянии осознать, почему это обязано было привести к атрофии одной лишь той части моего мозга, от которой зависят высшие [эстетические] вкусы. …Утрата этих вкусов равносильна утрате счастья и, быть может, вредоносно отражается на умственных возможностях, а еще вероятнее - на нравственных качествах, потому что ослабляет чувственную сторону нашей природы.
Я не отличаюсь ни большой быстротой суждения, ни остроумием - свойствами, которыми настолько замечательны почти все умные люди, к примеру Гексли….Способность смотреть за длинноватой цепью чисто отвлеченных идей чрезвычайно ограниченна у меня, и потому я никогда не достиг бы фурроров в философии и арифметике. Память у меня широкая, но неясная……Я никогда не в состоянии был держать в голове какую-либо отдельную дату либо стихотворную строчку подольше, чем в течение пары дней.
В конце концов, благодаря тому, что я не был должен зарабатывать для себя на хлеб, у меня было довольно досуга. Даже нехорошее здоровье, хотя и отняло у меня пару лет жизни, [пошло мне на пользу, так как] уберегло меня от рассеянной жизни в светском обществе и от развлечений.
Таковым образом, мой фуррор как человека науки, каковой бы ни был размер этого фуррора, явился результатом, как я могу судить, сложных и различных умственных свойств и критерий. Самым необходимыми из их были: любовь к науке, бескрайнее терпение при долгом обдумывании хоть какого вопросца, усердие в наблюдении и собирании фактов и порядочная толика изобретательности и здравого смысла. Воистину умопомрачительно, что, владея таковыми посредственными возможностями, я мог оказать достаточно существенное влияние на убеждения людей науки по неким принципиальным вопросцам.